Императоры. Психологические портреты - Страница 91


К оглавлению

91

Император Николаи не был романтиком. Его не соблазняла мечта о всемирности. Он хотел сохранить империю, но он вовсе не желал дальнейшего развития ее государственности. Мечта о всемирном владычестве или по крайней мере мечта о мировой гегемонии заключает в себе нечто опасное и даже «революционное» с точки зрения последовательного консерватора. Петр Великий и Наполеон в каком-то смысле были «революционерами», и оба делали свое историческое дело, стремясь выйти за пределы национального государства. Николай, напротив, хотел только одного – задержать во что бы то ни стало поступательный ход истории. Но государство или должно развиваться и расширять сферу своего влияния, или оно должно умаляться и падать. Неподвижным оно не может быть. Драма Николая заключалась в том, что ему, несмотря на его удивительную твердость, последовательность и убежденность, не удалось сохранить империи, как национального государства, в рамках старого порядка. Под конец царствования он пришел к печальному для него сознанию, что его система оказалась негодной и самоубийственной. Но к этому сознанию он пришел не сразу, ибо некоторые события внушали ему надежду на возможное благополучие нашего государственного бытия.

Итак, хотя Николаю вовсе не хотелось вести государство по страшным путям империализма, он, невольно понуждаемый традицией и реальными интересами некоторых социальных групп страны, стремился упрочить наше положение на Востоке, закрепив за Россией берега Черного моря. Ему приходилось думать о наследстве «больного человека», то есть Турции. Вместе с тем, пользуясь тем привилегированным положением, какое занимала Россия под конец царствования Александра, Николай опекал по-своему Грецию, Сербию и Дунайские княжества, зорко наблюдая за тем, чтобы революционная зараза не проникла в малые балканские государства.

Тут начинались такие противоречия, из коих выйти благополучно было мудрено. Турция худо исполняла условия Бухарестского мирного трактата. Ее войска, вопреки ему, все еще были расположены в пределах дунайских княжеств; она по-прежнему оспаривала наши привилегии на восточном черноморском побережье и чинила препятствия нашей торговле; одним словом, надо было воевать. Наши военные операции в Закавказье должны были ускорить столкновение с «больным человеком», который, однако, вовсе себя таковым не считал и вел дипломатическую интригу не хуже любого «здорового» европейского государства.

Нет надобности напоминать все этапы наших отношений с Турцией. В конце концов Николаю пришлось вмешаться в греко-турецкий конфликт. Меттерних был очень задет политикой Николая в этом вопросе. Нет ли здесь в самом деле нарушения принципа легитимизма? Николай Павлович, человек прямолинейный, недоумевал, как ему быть. Пришлось, однако, волей-неволей поддерживать Грецию, потому что невозможно было отказаться вовсе от нашего участия в этом конфликте. Англия легко могла вырвать у нас наши права на политическое влияние среди народов Балканского полуострова. Николай считался и с «Петербургским протоколом» 1826 года. Ведь на другой день после его подписания был послан Турции ультиматум, результатом чего явилась Аккерманская конвенция. Николай оказался тогда в полуневольном союзе с Англией и Францией. Это было закреплено в Лондоне в июне 1827 года. В конце августа произошла Наваринская битва, где соединенный русско-французско-английский флот разбил и уничтожил турецкую эскадру, что вызвало негодование австрийского кабинета. Но у Николая после Наварииской битвы созрел план наступления на Турцию. Наши успехи в борьбе с Персией, увенчавшиеся выгодным для нас договором в Туркманчае, поддерживали в Николае надежду на благоприятный исход и новой турецкой кампании. 14 апреля 4828 года был опубликован манифест о войне с Турцией. Эта кампания велась для нас успешно на азиатском театре военных действий. Паскевич взял ряд крепостей и между прочим Каре. На Балканах дело обстояло не так блестяще. Обнаружились многие слабые стороны нашей военной системы. Однако с назначением Дибича дело пошло лучше. В июне сдалась Силистрия, в начале августа – Адрианополь. В это время на Кавказе Паскевич взял Эрзерум.

Само собой разумеется, что с определившимся нашим решительным успехом вся Европа заволновалась, и Николай убедился, что не только Австрия, но и союзники по делу освобождения Греции – Англия и Франция – ревниво следят за нашим движением к Константинополю. Адрианопольский мир, в силу которого признавалась внутренняя независимость Греции, а также восстанавливались права Молдавии, Валахии и Сербии, был самой высокой точкой международной политики Николая. Этот успех внушал императору уверенность в своей мощи. Он как будто забыл о том, что ему пришлось иметь дело с «больным человеком», и он воображал, что, независимо от качеств противника, в конечном счете за империей обеспечена победа. Он был удивлен, когда услышал предостерегающие голоса иностранных дипломатов, которых поддерживал наш собственный министр иностранных дел Нессельроде, этот загипнотизированный Меттернихом человек, чья политика была всегда предательской по отношению к России, Николай не прогнал Нессельроде. И на этот раз мы не взяли Константинополя. Но все же Адрианопольский мир был нашей удачей и едва ли не единственной удачей нашей иностранной политики в царствование Николая. Прочие наши «удачи» и победы были «пирровы» победы, как, например, взятие Варшавы и разгром Польши в 1831 году.

С этого времени начинается собственно «николаевская эпоха». Анна Федоровна Тютчева называла Николая Павловича «Дон-Кихотом самодержавия». Увы! Эта умная женщина, кажется, на этот раз но угадала характера этого человека, или она худо представляла себе дивный образ Алонзо Доброго – «рыцаря Печального Образа». Искренняя и твердая убежденность Николая Павловича в том, что наилучшая форма государственного устроения есть абсолютизм, вовсе не была, однако, похожа на тот высокий романтизм, каким была проникнута душа Дон-Кихота, и если позволительно назвать поступки и решения Николая «донкихотством», то лишь в низком и вульгарном понимании этого слова. Государственная твердость Николая была похожа на безрассудное упрямство, и это – естественно, ибо «самодержавие», которое охранял этот монарх, было для него принципом легитимизма, одним из консервативных начал, необходимых будто бы Европе, но вовсе было лишено какого-нибудь глубокого смысла и внутреннего содержания. Ему было все равно, что охранять – русское самодержавие, или австрийскую прогнившую насквозь и лживую монархию, или даже турецкого султана, – лишь бы «охранять». Это его упрямство в самом деле иногда походило на сумасшествие, но не всякий человек, утративший разум, похож на святого безумца Дон-Кихота.

91