А за день до этого Николай Павлович писал П. М. Волконскому: «Четырнадцатого числа я буду государь или мертв. Что во мне происходит, описать нельзя, вы, верно, надо мною сжалитесь – да, мы все несчастные, но нет несчастливее меня…»
В день восстания, в шестом часу, собрались по дворце почти все генералы и полковые командиры гвардейского корпуса. Николай вышел к ним в измайловском мундире, прочел главные документы, касающиеся престолонаследия, и свой манифест. Потом он спросил у собравшихся, нет ли у кого каких-либо сомнений. И когда никто сомнений не выразил, он, приняв торжественную позу монарха, с величественным жестом сказал:
– После этого вы отвечаете мне головою за спокойствие столицы, а что до меня касается, если я хоть час буду императором, то покажу, что этого достоин.
Члены Сената и Синода безропотно принесли присягу в семь часов утра. Вскоре явился во дворец беспечный Милорадович и старался уверить царя, что все в порядке и все спокойно. Но у Николая Павловича на этот счет было свое особое мнение. И в самом деле, не прошло и часа, как новый царь убедился в том, что самонадеянный граф Милорадович, когда-то большой воин, а теперь, несмотря на свой почтенный возраст, жуир и балетоман, прозевал заговор.
Первую тревожную весть принес командир гвардейской артиллерии Сухозанет. Там, в некоторых частях, роптали офицеры, сомневались в законности второй присяги. Пришлось туда послать Михаила Павловича, который только что приехал во дворец и попал как раз к началу мятежа.
Еще страшнее была весть, которую привез взволнованный и смущенный генерал Нейдгарт. Он только что опередил Московский полк, который шел на Сенатскую площадь, не слушая командиров. Нейдгарт просил у царя разрешения двинуть на мятежников часть конной гвардии и первый батальон преображенцев.
Увидев красное расстроенное лицо генерала, Николай понял, что ему не на кого надеяться и что он, «добрый малый» «le pauvre diable», как его звали братья, должен теперь сам выпутываться из беды. Теперь уж он не бравый молодой бригадный генерал, а император всероссийский, но – увы! – пока еще без империи, без верноподданных, без правительства, без полководцев… Ему еще предстоит эту самую империю завоевать.
Спускаясь по салтыковской лестнице дворца, он думал о том, что когда-то он тщетно искал случая участвовать в сражении, а вот теперь судьба ему предназначила рисковать своей головой на Сенатской площади.
Николай прошел прежде всего на главную дворцовую гауптвахту и вывел оттуда егерскую роту Финляндского полка, крикнув зычно:
– Ребята! Московские шалят! Не перенимать у них и свое дело делать молодцами!
Внутри у Николая Павловича все дрожало, но голос прозвучал хорошо, бодро, и его актерское сердце радовалось, что он начал, как надо, и его послушались и за ним пошли.
Когда Николай вышел за дворцовые ворота, площадь была усеяна народом. День был пасмурный, и, хотя мороз был не крепкий, было холодно, потому что дул северный ветер. Синеватый туман клоками ходил низко, и от этого казалось, что все вокруг как будто плывет куда-то, как будто все мираж.
Опять подошел Милорадович и сказал, хмурясь: Cela va mal. Us marchent au Senat, mais je vais leur parler. «Дело плохо. Они идут к Сенату, но я поговорю с ними».
И генерал ускакал. «Надо было мне выиграть время, – сообщает в своей записке Николай Павлович, – дабы дать войскам собраться. Нужно было отвлечь внимание народа чем-нибудь необыкновенным – все эти мысли пришли мне как бы по вдохновению, и я начал говорить народу, спрашивая, читали ли мой манифест. Все говорили, что нет. Пришло мне на мысль самому его читать. У кого-то в толпе нашелся экземпляр. Я начал его читать тихо и протяжно, толкуя каждое слово. Но сердце замирало, признаюсь, и единый Бог меня поддержал…»
В это время подоспел первый батальон преображенцев, и Николай сам повел его и поставил на углу Адмиралтейского бульвара. Здесь мелькнула перед глазами Николая Павловича фигура полковника князя Трубецкого, и то, что он быстро удалился куда-то, казалось Николаю Павловичу зловещим и неприятным.
Тогда Николай приказал своему адъютанту Кавелину ехать немедленно в Аничков дворец и перевести семью в Зимний, а другому адъютанту, Перовскому, – в конную гвардию с приказанием выезжать на площадь.
В это время Николай услышал пальбу. От этих первых выстрелов стало страшно и весело. Началось!
Николай почувствовал себя полководцем. И в голове стал складываться план защиты. О нападении он еще не думал, не зная сил загадочного врага.
Когда флигель-адъютант Голицын прискакал с известием, что Милорадович пытался говорить с мятежниками и какой-то штатский смертельно его ранил, Николай, сосредоточенный на мыслях о защите дворца, принял весть как будто равнодушно, но где-то в глубине сознания запечатлелось, что это уже настоящая борьба и что теперь дело идет о жизни его самого, Николая.
Дойдя до угла Вознесенской и не видя еще конной гвардии, Николай приказал преображенцам остановиться. Со всех сторон сбегался народ – мастеровые, дворовые, разночинцы, все толпились, теснились, запруживая улицу, напирали на солдат.
И с площади неслись крики «ура!» и какой-то неясный гул. «В сие время, – пишет в своих мемуарах Николай, – заметил я слева против себя офицера Нижегородского драгунского полка, которого черным обвязанная голова, огромные черные глаза и усы и вся наружность имели что-то особенно отвратительное». Это был Якубович.
– Я был с ними, но, услышав, что они за Константина, бросил и явился к вам, – сказал он, дерзко смотря в глаза Николаю. «Я взял его за руку, – пишет Николай, – и сказал: „Спасибо! Вы ваш долг знаете“. От него узнали мы, что Московский полк почти весь участвует в бунте и что с ними следовал он по Гороховой, где от них отстал. Но после уже узнано было, что настоящее намерение его было под сей личиной узнавать, что среди нас делается, и действовать по удобности».