Императоры. Психологические портреты - Страница 117


К оглавлению

117

Но Победоносцев понимал, какие силы были в Достоевском. Он думал, что Достоевского можно использовать для своих целей. Он это даже объяснял Александру Александровичу, тогда еще наследнику, и тот, узнав о смерти Федора Михайловича, писал своему учителю, что жаль Достоевского, что он был «незаменим». Возможно, что оба они ошибались. Ведь записал же в своем дневнике А. С. Суворин, будто бы в день покушения Млодецкого на Лорис-Меликова Достоевский говорил ему, Суворину, что, несмотря на отвращение к террору, он все-таки не решился бы предупредить власти, если бы ему случайно пришлось узнать о подготовленном покушении. И будто бы он говорил ему, Суворину, что он мечтает написать роман, где героем был бы монах вроде Алеши Карамазова, бросивший монастырь и ушедший в революцию, чтобы искать правды. Точно или неточно рассказал об этом Суворин, все равно, – во всяком случае, Победоносцеву, если бы Достоевский пережил 1 марта, пришлось бы услышать от своего ночного друга такие неожиданные вещи, какие понудили бы его отказаться от субботних бесед после всенощной.

Не сразу, однако, решился Константин Петрович высказать свои последние «победоносцевские» формулы. Он ведь еще так недавно давал читать своему державному ученику Самарина и Аксакова. Нужен был какой-то переход от благодушного славянофильства к настоящему «делу», суровому и твердому, как кремень.

Для переходного времени понадобился славянофильствующий министр Игнатьев. В этот первый год царствования при его содействии министр финансов Бунге провел две крестьянские реформы – понижение выкупных платежей и отмену подушной подати. Все это было сделано очень робко и убого, не без сопротивления, конечно, со стороны дворян-помещиков, почуявших, что на их улице наступает праздник. Учрежден был и крестьянский банк, давший, впрочем, ничтожные результаты. Была попытка упорядочить дело крестьянского переселения. Наконец, пришлось обратить внимание на рабочий вопрос. Несмотря на дворянскую и помещичью программу правительства, росли фабрики и заводы, в городах появился новый класс – пролетариат. Кое-где вспыхивали забастовки, и правительство, зная по опыту Западной Европы, что значат эти рабочие бунты и куда они ведут, пыталось, хотя и нерешительно, смягчить столкновения между предпринимателями и рабочими. Была ограничена продолжительность рабочего времени женщин и подростков; учреждена была фабричная инспекция; были изданы обязательные правила об условиях фабричной работы… Думали, что можно обойти политику, уладив социальный вопрос по-домашнему, хозяйственным, семейным способом. Но без политики трудно было что-нибудь делать даже славянофильскому министру. Игнатьев предложил государю проект земского собора, приуроченного к коронации. В этом направлении вел агитацию и вождь тогдашних славянофилов И. С. Аксаков, когда-то приятель Победоносцева. Это была последняя попытка «обновления» России. Это был призыв к тем «серым зипунам», о которых мечтал ночной собеседник Победоносцева Федор Михайлович Достоевский. «Серые зипуны» должны были сказать царю «всю правду». Но Достоевский был в могиле. Да и вообще у черного колдуна руки были развязаны. И он бросился к царю предупреждать об опасности.

«Прочитав эти бумаги, – писал Победоносцев, – я пришел в ужас при одной мысли о том, что могло бы исследовать, когда бы предложение графа Игнатьева было приведено в исполнение… Одно появление такого манифеста и рескрипта произвело бы страшное волнение и смуту во всей России… А если воля и распоряжение перейдут от правительства в какое бы то ни было народное собрание, – это будет революция, гибель правительства и гибель России!»

В письме от 6 мая Победоносцев внушал царю, что Игнатьев должен быть удален. И Александр Александрович, хотя и читавший когда-то Самарина и Аксакова, но вовсе не склонный к славянофильской мечтательности, прогнал неумеренного ревнителя земской «соборности».

Победоносцев приказал царю призвать к власти Д. А. Толстого. Этот уж не был мечтателем. И теперь Победоносцев мог заняться своей ворожбой без помехи.

IV

Князь Мещерский писал в 1882 году своему недавнему приятелю К. П. Победоносцеву: «К вам приходить боишься. Вы стали слишком страшным, великим человеком…» В самом деле, к этому сроку Победоносцев стал «страшным», и, пожалуй, в каком-то смысле его можно было назвать «великим человеком». Победоносцев стал страшным не только для князя Мещерского, но и для всей России. Уничтожив Лорис-Меликова, а потом графа Игнатьева, растоптав всех неосторожных вольнодумцев – западников и славянофилов, задушив, как он надеялся, крамолу, Победоносцев овладел окончательно душой Александра III.

Пора отвергнуть легенду об этом предпоследнем императоре. Александр III не был сильным человеком, как многие думают. Этот большой толстый мужчина не был, правда, «слабоумным монархом» или «коронованным дураком», как его величает в своих мемуарах верноподданный бюрократ В. П. Ламздорф, но он также не был тем проницательным и умным государем, каким его старается изобразить С. Ю. Витте. Александр III был неглуп. Но у него был тот ленивый и нескладный ум, который сам по себе бесплоден. Для командира полка такой ум достаточен, но для императора нужно что-то иное. У Александра III не было также и воли, не было той внутренней крылатой силы, которая влечет человека неуклонно к намеченной цели. Ни большого ума, ни воли – какой же это сильный человек! Но зато в этом царе было нечто иное – великая тайна инерции. Это совсем не воля. Это сама косность. Слепая и темная стихия, тяготеющая неизменно к какому-то дольнему сонному миру. Он как будто всем существом своим говорил: я ничего не хочу; мне ничего не надо: я сплю и буду спать; и вы все ни о чем не мечтайте, спите, как я…

117