В эти дни прошла перед Александром Александровичем вся его жизнь. Так припоминаешь юность, молодость, все былое, когда сидишь в одиночной тюрьме и не знаешь будущего. По ночам Александр Александрович худо спал. Ворочался на своей постели, которая трещала под грузным телом императора. Иногда становилось невмоготу, и царь спускал босые огромные ноги на пол, садился на постель, а кровать почему-то стояла у стены со сводом, и приходилось нагибаться, чтобы не разбить головы: совсем как в тюрьме. Но Александру Александровичу нравилось, что в комнате тесно. Он не любил просторных комнат, ему было не по себе в больших залах, он боялся пространства. В комнате много было мебели, и негде было повернуться. Умывальник стоял рядом с книжной полкой, и умываться было неудобно, но царь рассердился, когда камердинер хотел убрать лишние кресла.
В бессонные ночи припоминалось прошлое. Прежде было жить легче и приятнее, – тогда ведь он не был! царем, – но и в те дни было, немало скорбей, однако иногда припоминались какие-то мелочи и глупости.
Вот, например, вспомнилась почему-то поездка в Москву в 1861 году, когда ему было шестнадцать лет и он не помышлял о царстве. Его и брата Владимира повезли в коляске на Воробьевы горы; там их окружили молоденькие торговки с вишнями; Володя очень мило с ними шутил, а он, Саша, конфузился и дичился, хотя ему тоже хотелось поболтать с этими миловидными хохотуньями, совсем не похожими на девиц, каких он видел во дворцах. Володя потом трунил над ним. В семье звали Сашу то «мопсом», то «бычком».
Потом вспомнился этот ужасный 1865 год, когда в Ницце умер брат Николай и он, Саша, сделался наследником престола. На следующий год в июне пришлось ехать в Фреденсборг. Датская принцесса Дагмара, невеста покойного брата, стала теперь его невестой. Сначала он дичился короля Христиана и его дочери, совсем как пять лет тому назад торговок с вишнями на Воробьевых горах, а потом привык, и ему даже нравилась эта семья, скромная и буржуазная, где все были расчетливы и не сорили деньгами, как в Петербурге. После свадьбы с Дагмарой, которая, приняв православие, сделалась Марией Федоровной, он поселился в Аничковой дворце, и можно было бы зажить спокойной и мирной жизнью. Но столица Российской империи не похожа на провинциальный Фредеисборг. Какая-то жуткая, тревожная и тайная жизнь чувствовалась за великолепными декорациями Петербурга. После каракозовского выстрела 4 апреля 1860 года все стало как будто непрочным и зловещим. Катков намекал в своей газете, что к каракозовскому делу причастен великий князь Константин Николаевич.
Но были и приятные воспоминания. Вот, например, как было хорошо в весенние дни в Царском Селе, когда граф Олсуфьев, генерал Половцов, принц Ольденбургский и еще два-три человека составляли маленький оркестр. Александр Александрович сначала играл на корнете, а потом, когда оркестр увеличился, заказал себе огромный медный геликон. Сбросив сюртук, наследник влезал головой в инструмент, клал трубу на плечо и добросовестно дул в медь, исполняя партию самого низкого баса. Иногда эти концерты устраивались в Петербурге, в помещении Морского музея, в здании Адмиралтейства. Огромный геликон цесаревичи гудел дико и заглушал все остальные басы. Было весело пить чай с. калачами после этих музыкальных упражнений.
Припоминалось и другое – мрачное и стыдное. Вот, например, в 1870 году эта история с штабным офицером, шведом по происхождению… Александр Александрович так однажды рассердился на этого шведа, что непристойно изругал его, а он имел глупость прислать письмо, требуя от него, цесаревича, извинений и угрожая самоубийством, ежели извинения не последует. И что же! Этот офицер действительно пустил себе пулю в лоб. Покойный государь, разгневанный, приказал Александру Александровичу идти за гробом этого офицера, и пришлось идти. А это было страшно, мучительно и стыдно…
А потом опять – приятное: семья, дети, домашний уют… Он делился тогда своими чувствами с Константином Петровичем Победоносцевым: «Рождение есть самая радостная минута жизни, и описать ее невозможно, потому что это совершенно особое чувство, которое, не похоже ни на какое другое».
Государственными делами тогда приходилось заниматься мало, и Александр Александрович, краснея, вспоминал, что он не прочь был полиберальничать. В отце он замечал черты самоуправца и самодура. «Теперь такое время, – писал он тогда, – что никто не может быть уверен, что завтра его не прогонят с должности… К сожалению, в официальных отчетах так часто прикрашивают, а иногда и просто врут, что я, признаюсь, всегда читаю их с недоверием…» Он почитывал славянофильские статьи Самарина и Аксакова. В часы досуга – романы Лескова, Мельникова и еще кое-кого по выбору и советам Победоносцева.
В октябре 1876 года отношения с Турцией обострились настолько, что война казалась неизбежной. Александр Александрович писал тогда Победоносцеву о политических делах и, чувствуя, что разобраться в них ему не под силу, так откровенно и признался своему ментору: «Простите меня, Константин Петрович, за это нескладное письмо, но оно служит отражением моего нескладного ума».
В это же время приблизительно Победоносцев писал цесаревичу: «Вам известно, в каком возбуждении находится в эту минуту русское общество в Москве по поводу политических событий… Все спрашивали себя, будет ли война. И в ответ слышат друг от друга, что у нас ничего нет – ни денег, ни начальников, ни вещественных средств, что военные силы не готовы, не снабжены, не снаряжены; потом опять спрашивают, куда же девались невероятно громадные суммы, потраченные на армию и флот; рассказывают поразительные, превышающие всякое вероятие, истории о систематическом грабеже казенных денег в военном, морском и разных других министерствах, о равнодушии и неспособности начальствующих лиц и прочее. Такое состояние умов очень опасно».